Таких безмятежно проведенных дней немного было в жизни Некрасова. Когда же еще он чувствовал себя вполне здоровым, спокойным и как будто даже счастливым? Конечно, немалую роль сыграло здесь, кроме ласкового моря, также и присутствие женщины, которая была ему по душе. В письмах к сестре, с которой сдержанный Некрасов был откровенен как ни с кем, он говорил о своем чувстве, ругал себя "за свою глупость" и даже сделал такое признание: "Я привык заставлять себя поступать по разуму, очень люблю свободу - всякую и в том числе сердечную, да горе в том, что по натуре я злосчастный _Сердечкин_" (13 августа 1869 года). В другом письме из Парижа, накануне отъезда в Россию, он прибавил: "Так как мне в это время было иногда и хорошо, то, значит, жаловаться не на что" (19 августа 1869 года).
Что же касается Селины, то ее отношение к нему было ровным, чуть суховатым и отнюдь не столь корыстным, как это иногда изображалось в мемуарной литературе. В ее письмах, писанных на русском языке, можно обнаружить выражение чувств, какие не покупаются за деньги {Это отметил некрасовед А. В. Суслов в книге "Карабиха". М., 1952. Письма С. Лефрен не опубликованы (хранятся в ЦГАЛИ).}. Вот несколько строк одного из писем. "Мой друг, - писала она Некрасову из Парижа, - я бы хотела тебе быть приятной и полезной, но что я могу сделать для этого? Не забудь, что я всё твоя. И если когда-нибудь случится, что я смогу тебе быть полезной в Париже... не забудь, что я буду _очень, очень_ рада..." В другом письме: "Я понимаю здесь, как все пусто кругом и что необходимо" на свете иметь _настоящего_ друга..."
Некрасов долго не забывал Селину, помогал ей, а в предсмертном завещании назначил ей десять с половиной тысяч рублей. Письма его к Селине не сохранились.
Вернемся теперь к 1864 году. В середине августа Некрасов приехал в Карабиху прямо из-за границы. Как и в прошлое возвращение на родину (1857), он был вновь пленен милой его сердцу русской природой:
Опять она, родная сторона
С ее зеленым, благодатным летом.
И вновь душа поэзией полна...
Да, только здесь могу я быть поэтом!
Но другое стихотворение, написанное под свежим впечатлением от встречи с родиной, - "Возвращение" - уже носило отпечаток мрачных раздумий, быстро вытеснивших первые радостные и светлые ощущения. "И здесь душа унынием объята. Неласков был мне родины привет..." К поэту вернулось прежнее чувство боли и стыда за свою оторванность от борьбы, ему показалось, что родина к нему неласкова и готова отвернуться от сына:
Так смотрит друг, любивший нас когда-то,
Но в ком давно уж прежней веры нет.
Видя новый разгул политической реакции, тяжело переживая ссылку Чернышевского, отправленного в Сибирь этим летом (20 мая), Некрасов снова произнес суровый приговор самому себе. Донесшаяся издалека тоскливая и горькая крестьянская песня опять вернула его к покаянному настроению:
С той песней вновь в душе зашевелилось,
О чем давно я позабыл мечтать.
И проклял я то сердце, что смутилось Перед борьбой - и отступило вспять!
Но впереди ему предстояла именно борьба, тяжелая борьба за свой журнал и за свои стихи - главное оружие поэта.
Отмена предварительной цензуры изображалась как благодетельное мероприятие правительства, однако она не могла облегчить положение журнала и жизнь его редактора. Теперь он был связан по рукам и ногам ожиданием очередного предупреждения или должен был идти на прямой риск, как это было в случае с "Железной дорогой".
Однажды к Некрасову заехал его приятель по охоте генерал Вениамин Иванович Асташев. Не застав поэта дома, он оставил шутливую записку в стихах, которая начиналась так:
Зачем гибнешь душою и телом
За проклятым зеленым столом?
Позанялся бы лучше ты делом!
Поработал бы лучше пером!
Затем следовало стихотворное же приглашение поехать на охоту. На другой же день Некрасов отправил с верно служившим ему Василием Матвеевым письмо такого содержания:
Посылаю поклон Веньямину.
На письмо твое должен сказать:
Не за картами гну теперь спину,
Как изволите вы полагать.
Отказавшись от милой цензуры,
Погубил я досуги свои, -
Сам читаю теперь корректуры
И мараю чужие статьи!
Побежал бы, как школьник из класса,
Я к тебе, позабывши журнал,
Но не знаю свободного часа
С той поры, как свободу узнал!..
|
Пусть цензуру мы сильно ругали,
Но при ней мы спокойно так спали,
На охоте бывать успевали
И немало в картишки играли!..
А теперь не такая пора:
Одолела пииту забота,
Позабыл я, что значит игра,
Позабыл я, - что значит охота, -
Потому что Валуев сердит;
Потому что закон о печати
Запрещеньем журналу грозит;
Если слово обронишь некстати!
|
Стихи шутливые, не предназначенные для печати, но предмет их вполне серьезен. Журнал был поставлен в очень трудное положение. Угроза запрещения нависла над ним вполне реально, как в самые мрачные николаевские времена. Некрасов принялся высмеивать последние "законы о печати" и даже распоряжение министра:
Все пошатнулось... О, где ты,
Время без бурь и тревог?..
В бога не верят газеты,
И отрицают поэты
Пользу железных дорог!
Так писал он в стихотворении "Публика", оно вошло в цикл "Песни о свободном слове", напечатанный в начале 1866 года ("Современник", Ќ 3). Весь этот цикл явился ответом на так называемые цензурные реформы. Начиная с заглавия, "песни" пропитаны язвительной иронией, хотя автор всячески стремился придать им внешне безобидный характер. Героев этих "песен" много. Вот рассыльный Минай, изображенный и в других некрасовских стихах: Минай, который всю жизнь носил журнальные корректуры к цензорам, теперь без колебаний заявляет:
- Баста ходить по цензуре!
Ослобонилась печать...
Вот наборщики, всегда изнемогавшие над правкой корректур, исковерканных цензурой:
Набор мы рассыпаем
Зачеркнутых столбцов
И литеры бросаем,
Как в ямы мертвецов...
Теперь они надеются на облегчение своего труда, поскольку "свобода слова негаданно пришла" и цензор уже не будет портить набор. Хор наборщиков завершает эту "песню":
Поклон тебе, свобода!
Тра-ла, ла-ла, ла-ла!
С рабочего народа
Ты тяготу сняла!
Эти водевильные "ла-ла" делают свое дело - они усиливают и без того игривую тональность куплета, подчеркивая скрытую в нем насмешку.
Вот поэт, замученный цензурой, вспоминает, как коротка была жизнь его песен - они существовали только "от типографского станка до цензорской квартиры". Но сам собою возникает вопрос: разве теперь будет лучше? Вот три литератора, они заспорили о тех же новых правилах:
Три друга обнялись при встрече,
Входя в какой-то магазин.
"Теперь пойдут иные речи!" -
Заметил весело один.
"Теперь нас ждут простор и слава!" -
Другой восторженно сказал,
А третий посмотрел лукаво
И головою покачал!
Так с неистощимой изобретательностью Некрасов с разных сторон подвергал осмеянию новую цензурную политику правительства, а заодно и журналы, что усердно расхваливали эту политику ("Теперь нас ждут простор и слава!" - таков был общий тон либеральной печати). Последовательно и как будто вовсе не заботясь, чем это кончится, он нападал на официальные решения и даже не задумался упомянуть в сатирических стихах самого министра, от которого недавно получил второе предупреждение. "Что ж это смотрит Валуев, как этот автор терпим?" - восклицал он от имени ретроградов, негодующих по поводу "терпимости" правительства к непослушным журналам.
* * *
Вся деятельность Некрасова середины 60-х годов показывает, что в это время он испытывал новый прилив жизненной и творческой энергии. Он чувствовал себя здоровым и окрепшим. Л. Ф. Пантелеев рассказывает: однажды он сидел у Елисеева, "вдруг входит Некрасов; он только что вернулся из-за границы, выглядел бодро, да и сам говорил, что чувствует себя отлично".
Он опять много работает, пишет стихи, ездит на охоту, причем не только летом в деревне, но и в зимние месяцы, живя в столице. В ноябре 1864 года он четыре дня охотился в Новгородской губернии. В начале марта следующего года была большая охота на крупного зверя, и тут ему сопутствовала удача: он уложил трех медведей "росту изрядного", весом в десять и восемь пудов {Это была не первая удача на медвежьей охоте; двумя годами раньше Некрасов сообщил брату Федору: "Я был на охоте четыре дня, убил медведицу и двух медведей, в коих до 40 пудов весу" (31 декабря 1862 года).}.
Вернувшись, Некрасов решил пожертвовать свою добычу для зоологического кабинета Медико-хирургической академии. Он написал доктору С. П. Боткину (с которым был знаком через Василия Петровича Боткина) письмо следующего содержания: "Я слыхал, что в Медицинской академии нет медведя. Третьего дня я убил трех медведей, они у меня в сарае. Я готов одного любого подарить академии, если ей нужно... Не возьмете ли на себя, глубокоуважаемый Сергей Петрович, уведомить академию..." (9 марта 1865 года). |